Пропустить навигацию.
Общественная организация Харьковский музей Холокоста

Харьков, ул. Петровского, 28
+38 (057) 700-49-90

ВЗГЛЯД В ПРОШЛОЕ

Версия для печатиВерсия для печати

Александр Тульчинский

ЗАМЕТКИ СТИХИЙНОГО ИУДЕЯ*

ДЕТСТВО

Не могу вспомнить, когда я узнал, что я — еврей. До моих восьми лет наша семья жила в благословенной тишине районного городка Артемовск, где все были друзьями-приятелями или знакомыми приятелей. В этих условиях антисемитизм открыто не проявлялся, тем более, что он не поощрялся официально, а стало быть, не было и ответной реакции — обостренного чувства еврейства (конечно, я говорю о родителях — обо мне и речи нет). На всю жизнь во мне осталось чувство покоя от картин детства: знакомые родителей, застрявшие у наших окон при вечернем променаде, домашние танцы под патефон (особенно мне нравилось танго, потому что напоминало «танки»), крокет в саду и чай с вареньем на веранде у приятелей. Кто там были евреи-неевреи — не различалось. Первые еврейские впечатления — от поездок в Харьков к родителям мамы. Дедушка Яша, обмотав ремешком голову и руку, бормотал непонятные слова. Мы с двоюродным братом бегали мимо него: в окно (полуподвальный этаж), по двору, в дверь, по квартире, опять в окно. Что означало дедушкино бормотанье я не знал и не задумывался — взрослые часто делают непонятные вещи.

Война изменила все неузнаваемо. Мы очутились в Новом Джезказгане, центре лагерного района. В городок в пустыне, где жили казахи в юртах да лагерная обслуга, куда воду привозили в цистернах, понаехали, бог знает откуда, несчетные эвакуированные. (Много позже я прочел в «Новом мире» обзор книги американских психологов об изменении поведения в зависимости от условий жизни. А совсем недавно, уже в Америке, мне попала в руки, кажется, и та самая книга — судя по теме и году издания, названия я не помнил. В этой книге описан опыт, который поставили в молодежном лагере. Устроили перебои с водой, и сразу возникли расовые конфликты). В этом самом Джезказгане я и узнал, что я — еврей и даже жид. Подробностей не помню, осталось в памяти лишь огорчение мамы, когда она увидела меня после первой драки за «жида».

К счастью, еще до наступления весны мы уехали из этого гиблого места в озерно-лесной оазис в североказахстанской степи, под сень Голубых Гор — Кокче-Тау. В поселке Воробьевка был дом отдыха (во время войны — госпиталь) и пост лесничества да казахские хатки на пригорке, а больше ничего не было. Железная дорога была далеко, и вся цивилизация — радио, электричество — существовала в пределах ограды госпиталя (у жителей были коптилки и удобства во дворе). Фамилии аборигенов были старинные — Семеновы, Лаптевы, Грязновы, Феклистовы. И в эту тихую заводь плюхнулись Тульчинские. «А мы думали, что евреи — с рогами», — призналась маме через пару недель товарка по госпитальной столовой (мама начала работать официанткой). Да не каждый, наверное, вообще-то думал что-нибудь о евреях. Это потом, на Воробьевке появились Шухманы и Бокманы, и даже главврач Лапчинский, поляк, правда. Не помню, чтобы у меня с братьями Лаптевыми — Грязновыми (это была семья со сложными родственными связями) возникали разногласия по национальному вопросу. Вместе мы пасли коров. Вместе ходили на Лысую гору по малину, зимой — на лыжах, а позже — и в школу за 8 км (на Воробьевке была 4-х классная школа). Вот немцев мы ненавидели дружно — а видали мы их немало — в кино. Конечно, и наши представления о немцах были близки к тому, что у них — рога. Да, кажется, в какой-то крутой комедии и вправду были рогатые немцы.

На Воробьевке я впервые получил сигнал со своей исторической родины и не распознал его. Нам выделили огород, и благодаря нему мы не только избежали голода и унижений, которые испытали многие эвакуированные, но и смогли продавать свою картошку, а на выручку и покупать кое-что. Мне купили на том же базаре великолепные резиновые сапоги — желтые, блестящие, с невиданной окантовкой подошв, а на подошвах надпись «Made in Palestine». Читал я в те годы очень много — прочел и «Дон Кихота», и Н. А. Некрасова с примечаниями К. Чуковского и всего возможного Дюма, который был у сына Лапчинского, да и всю библиотеку госпиталя. Читал, не сказать чтобы, сознательно, а часто как гоголевский Петрушка, но ту непонятную надпись я запомнил и даже посмотрел на карте, где же эта Палестина, где делают такие прекрасные сапоги. Но никаких национальных ассоциаций у меня тогда не появилось.

(Когда мне стукнуло 40, появилась тяга посмотреть места детства. Была и более земная причина для поездки: мои хорошие московские знакомые Ася и Таня Великановы (Ася работала для Фонда помощи политзаключенным, а Таня была редактором «Хроники текущих событий»; я встретился с ней перед отъездом из Москвы, а когда вернулся из поездки, узнал о её аресте) просили меня передать деньги одному ссыльному армянину в пустынных степях Казахстана, а в Ташкенте, наоборот, отобрать деньги Фонда у провокаторши, которая прикинулась, было, политической жертвой.

Пейзажи Кургальджинского района, где жил ссыльный, еще раз напомнили мне Джезказган. Что касается Ташкента, никогда я там не был, и никакой ностальгии он во мне не вызывал. Вы знаете, как отбирать деньги у провокаторов, когда они чувствуют свою безнаказанность? И никто не знает. Поэтому я просто пришел в квартиру по адресу, сел в кресло и сказал: «Отдайте деньги». Эффект был неожиданный — она отдала все до последней сотни, хоть я и не представлялся и даже суммы не называл. «Вот за вещами, — сказала она, — придите завтра. Они у меня на даче». Я пообещал и немедленно уехал из Ташкента.

Воробьевку я сначала не узнал — так она захирела. Госпиталь после войны разъехался, а дом отдыха так и не возобновился. Я увидел фундаменты клуба и столовой, покосившиеся «корпуса» — одноэтажные домики в несколько комнат — госпитальных палат, заколоченная изба — бывшая школа. Зато как знак новых времен — магазин-стекляшка. Мои знакомые разъехались, кто куда, появились новые люди (и чего они появились — работать-то негде), удалось мне только поговорить с одним из Грязновых старшего поколения. Так и остался для меня этот поселок призраком счастливого детства).

 

ХАРЬКОВ

После войны мы переехали в Харьков. Мне кажется, еврейскую жизнь послевоенного Харькова описать нетрудно — ее почти не было. Одно из самых щемящих воспоминаний моего сердца — еврейские хлопоты бабушки Доры (дедушка Яша умер во время войны, а родителей отца я, по тогдашнему малолетству, не помню). Три года после приезда жили мы впятером в одной комнате на Москалёвке — бабушка, тетя Бася и я с родителями. Родители и тетя были простыми служащими, так что о наших достатках можете судить сами. Синагоги в Харькове уже не было, но бабушкины знакомые остались. У кого-то они собирались для молитвы, к какому-то старому резнику бабушка носила кур, и (sic!) они собирали деньги. «Для бедных», — говорила бабушка. «Старики решили»,- говорила бабушка. Я хорошо знал быт моих сверстников — мы были не богаче их. Наверное, были семьи и победнее. Наверное, были и одинокие немощные старики. Но сейчас я чувствую, что это нужно было и для бабушки с её друзями — так они могли ощущать себя осколком общины, осознавать смысл свого существования, выполняя заветы иудейской веры. Тогда

я, конечно, не задумывался об этом, но теперь, уже далеко задним числом, я начал понимать свою бабушку. Звали её Дора Наумовна Березина, и, может быть, кто-нибудь из читателей помнит о жизни своих бабушек и дедушек в те времена, в связи с ней или без. Автор был бы благодарен за любые отклики.

Я сказал, что еврейской жизни в Харькове почти не было. Конечно, это верно лишь в пределах моего опыта. Я был обычным русским интеллигентом с поражением в правах по пятому пункту, конечно. Но эти ограничения я чувствовал нечасто: когда, например, пытался изменить место работы. Гораздо более тяжело я ощущал грубый деспотизм, лицемерие и незаконность советской власти по отношению ко всем гражданам — любой национальности, социального положения, возраста и пола — тут уж было подлинное равенство, иногда только кое-кто оказывался равнее.

В начале 70-х годов несколько моих друзей уехали в Израиль. Дима Нудельман, у которого часто бывали приступы астмы, говорил мне: «У меня аллергия на советскую власть». Действительно, в Араде астма не прошла, но значительно смягчилась. Дети его, родившиеся в Израиле, уже подходят к тому возрасту, в котором я познакомился с Димой и его прелестной женой Рахилью. Дима — хороший инженер, даже слишком хороший для Харькова. Его начальник, недолюбливавший евреев, раздраженно говорил ему: «Я никак не могу Вам дать задание. Каждый раз Вы доказываете мне, что это или не нужно делать или невозможно сделать». По иронии судьбы, этот самый начальник, бывший член парткома института, недавно отбыл на ПМЖ в Израиль, кажется, с дочкой, удачно вышедшей замуж. Дима познакомил нас с Ильей Эренбургом — незадолго до его (Эренбурга) переезда в Израиль. Вы разве не знаете, что Илья Эренбург жил и умер в Израиле? Это совпадение вводило в заблуждение многих, и Илюша, большой шутник (в первый наш приход к нему, он, увидев, что мы заробели вступать на роскошный ковер, подбодрил нас: «Смелее. На востоке ценятся именно старые ковры»), иногда этим пользовался. Как-то он проводил отпуск в Крыму, жил на берегу в палатке. По ночам там сновали пограничники, проверяли документы. Увидев паспорт Ильи, пограничник сильно смутился: «А я слышал — вы умерли». «Но вы же видите — я жив».

Дима познакомил нас так же со своим учителем-математиком Самуилом Давидовичем Берманом и его замечательной семьей. Его жена Белла Наумовна и сыновья Павлик и Даня (тогда студенты) были тоже математиками, а дочь Наташа — учительницей в школе. Она начинала тогда писать и исполнять песни — такие простые и естественные, что было непонятно, чем они все-таки трогают слушателя. С . Д. был главой ( и сердцем, и душой) не только этой семьи, но и, я бы сказал, целого племени друзей семьи. Замечательно образованный, остроумный и доброжелательный, он постоянно бывал в центре разговоров и взрывов смеха. Чтобы показать уровень юмора в этих собраниях, могу привести лишь пару строк, застрявших в памяти. На день рождения кто-то подарил С. Д. стихи-перепев Мандельштама «В Европе холодно, в Италии темно, в России — демократия давно» и т. д., о демократии в России и о С. Д. лично. Как известно, КГБ (подобно незабвенному Паниковскому) не любил большого скопления людей в одном месте, тем более — смеются. А потом, как оказалось после установки в этой нехорошей квартире органов слуха, слушают, читают, обсуждают и размножают. Начались беседы в КГБ, о которых С. Д. тоже рассказывал с юмором. Как-то он сказал своему собеседнику, пытавшемуся поймать его на противоречиях: «Тут Вам со мной не справиться. Может быть, Вы сильнее меня в житейской логике, но в формальной логике я сильнее». В общем, опасаясь международной известности С. Д., «попёрли» его только с преподавания, оставив в институте на исследовательской работе. Впрочем, через некоторое время предложили вернуться к преподаванию, если перед этим он выступит с речью о международных кознях сионизма. В общем, студенты так и не услышали лекций С. Д. ни о кознях, ни об алгебраической логике, в которой он, действительно, был специалистом… Давно это было. Самуил Давидович умер в Харькове, немного не дожив до новых времен. Три года назад умерла в Израиле Наташа, оставив после себя несколько книг стихов и рассказов. Был у нее не юношеский даже, а детский дар непреходящего удивления жизнью. Ведь наша повседневная жизнь полна странностью, но только ясный взгляд может это заметить. Поэтому так резко звучат рассказы Наташи о простых вещах. Песни Наташи были того же свойства — простые и прозрачные. Исполнением своих песен на улицах Италии Наташа зарабатывала не только на жизнь, но и на путешествия — согласитесь, что не каждый, даже именитый бард удостоился бы премии столь искушенного жюри. Белла Наумовна, Павлик и Даня с семьями живут сейчас в Чикаго, и друзей у них не меньше, чем в Харькове, в чем я убедился, побывав 2 года назад на вечере памяти Наташи в одной из чикагских библиотек.

В 1969 г. в нашем институте ВНИИГидропривод КГБ организовал собрание для обсуждения и осуждения недостойного поступка инженера Льва Корнилова. Он вместе с друзьями — Генрихом Алтуняном, Владиславом Недоборой, Софьей Карасик, Аркадием Левиным, Тамарой Левиной, Давидом Лифшицем подписал открытое письмо в защиту Петра Григоренко, вступившегося за крымских татар. Лёва работал рядом со мной, был обычным знакомым, но никакой близости между нами не было. Происшедшее резко изменило наши отношения. К тому времени Г. Алтунян, В. Недобора, А. Левин и В. Пономарев были арестованы. Я начал бывать у Лёвы (вскоре после собрания его уволили), он познакомил меня со своими друзьями, с семьями тех, кто сидел. После обысков кое-какая литература у них осталась, так что я начал быстро образовываться. Конечно, я слыхал о диссидентах и раньше, но никогда с ними не встречался. Теперь меня прибило к своим.

Время было невеселое: в лагерях сидели люди, не посягавшие на основы государства, а просто осмелившиеся подать голос в защиту элементарной справедливости и порядочности. Оставшихся на свободе выгнали с работы (Лёва, например, пошел рыть туннели для прокладки труб под полотном шоссейных дорог — работа киркой и лёжа), на них надолго легла тень неприязни КГБ. Это было нечто неуловимое, но ощутимое, например, охладевали или вовсе прекращались некоторые знакомства. Были и обратные примеры, но реже. Так, мой другой знакомый по работе, Борис Ладензон, бывший одноклассник многих «подписантов», узнав об арестах, возобновил с ними старую дружбу. И уже в этом кругу мы с ним познакомились вторично.

Так тянулось три года — срок по ст. 187 УК. И вот грянул бал. Лёва пригласил меня на встречу вернувшихся друзей. Если бы я попал туда случайно, я подумал бы, что собрались приятели, вернувшиеся с горнолыжного курорта. Такого взрыва энергии и веселья я не видел ни прежде, ни потом. Ничего ущербного, лагерного или, наоборот, лагерно-герои­ческого. Просто собрались счастливые люди. К этому дню Юлий Ким прислал всем свою недавно вышедшую пластинку с песнями из «Бумбараша», и весь вечер гремел победный марш: «Ничего, ничего, ничего! Сабли, пули, штыки –всё равно! Ты, любимая, ты дождись меня, и я вернусь». В тот вечер я впервые увидел вернувшихся, которых прежде знал только заочно (кажется, только Владик Недобора приехал несколькими днями позже, т. к. его позже посадили), познакомился с Алтуняном, обаяние личности которого я испытывал всю последующую жизнь. С этого вечера начался период моего интенсивного знакомства с диссидентским движением. Так как я часто ездил в командировки в Москву, я встречался там со многими замечательными людьми — сестрами Асей, Таней и Катей Великановыми, С. А. Ковалевым, П. Г. Григоренко и его женой Зинаидой Михайловной (она очень деликатно обошлась с моей дочерью. Инна, тогда десятиклассница, неправильно ответила на ее какой-то вопрос по географии.

З. Н. заметила: «Плохо теперь учат детей в школе»), Л. Богораз, В. П. Эфраисоном, А. Подрабинеком. Я не стал «полным» диссидентом, т. е. не подписывал открытых обращений (несмотря на это, как пел Высоцкий, «мое фамилье-имя-отчество прекрасно знали в КГБ»), но как говорится, участвовал — перевозил, размножал и распространял литературу, делал кое-что в Фонде помощи политзаключенным, в «Хронике текущих событий» и т. п. В Москве же я завязал знакомство, которое вылилось потом в дружбу и даже братство (Каринэ и Сусанна Авакян назвали себя моими армянскими сестрами), с ереванскими диссидентами. Здесь мне следует остановиться, т. к., во-первых, эта тема выходит за рамки моих «Заметок», а во-вторых, есть люди, которые могут написать о диссидентском движении с большим знанием и правом. Алтунян, например, написал очень интересную книгу «Цена свободы. Записки диссидента» (издательство «Фолио», Харьков, 2000).

 

 

* Здесь я употребляю слово «иудей», чтобы отметить принадлежность к определенному миросозерцанию, в то время, как «еврей» — характеристика этническая.

От редакции: «Заметки стихийного иудея»
Александра Тульчинского, бывшего харь­ковчанина, живущего в Арлингтоне, передала в редакцию упоминаемая в «Заметках» Софья Карасик, вдова Владимира Недоборы, перед отъездом в Израиль.

С книгой Генриха Алтуняна «Цена свободы. Записки диссидента» можно ознакомиться в библиотеке НПЦ «Ами» Харьковского музея Холокоста.